я люблю тебя, мой президент

 
так спасает он наши тоненькие талии,
выцветшие от зимы глаза,
так глядит он с плакатов предвыборных,
нам бы "за" говорить ему, петь ему, жить ему.
керосин
пахнет в нашем рязанском дыму так горько.
сохранит он нетронутым, словно отрезы шёлка,
мир наш в сталинках и хрущёвках,
мир наш хрупкий, хрустальный, терпкий,
и мы вырастем в деревья: сашеньки, тани, верки,
вырастем в деревья для жертвенного костра.

мы учили математику и стихотворения по утрам,
вечерами бегали за куревом
к киоскам, что у дк,
наше время превращалось во время, отведённое мотылькам,
чтобы помнить имя своё мы смотрели новости.
и он был всегда. он говорил и для нас покупали автобусы,
ремонтировали дороги, запускали новые поезда.
и они уходили в космос россии, которая вся – рязань,
словно августовскими яблоками усеяна птицами черными.
и мы стали тихими и покорными,
и мы стали нежными как полынь.
мы замираем, когда он говорит,
отдаём наших мальчиков, наших мужей,
чтобы схоронил их в пустынях чужих суховей,
отдаём живых за медальки мёртвые.
разрисуют их как орнаментом ранками,
и вернут нам памятью обжигающей.

вспомним товарищей:
федя журавлёв,
олег пешков,
саша позынич,
ваня черемисин,
саша прохоренко,
андрей окладников,
витя панков,
антон ерыгин,
андрей тимошенко,
миша широкопояс.

и мы водим хороводы вокруг супермаркетов,
кричим во весь голос,
мы поём ему песни наши.
все чудовища спят, и нам так не страшно
увядать в бабушкиных платьях, маминых туфельках,
мы встречаем наши любови у стен облупленных
дворцов остановок, что на семи ветрах.

он расставил повсюду князей,
и мы знаем, что в зеркалах
мы должны казаться для них красивыми.

мы клянёмся заратустрами, буддами, шивами:
всё мы стерпим ради него.
мы нарядимся в тонкие кружева,
в молчание.
дай мне руку, так ощущаем
время мы.
в очереди за дешёвой рыбой
мы разукрасим себя сурьмой,
на шеи наденем бусы.

у пятиэтажек вечных
мы встретимся с богом русским,
поведём плечами,
и под советской люстрой
так и уснём.
 

 

несовершенные и несильные

 

я пришла в твой сад,
наполненный запахом меда и молока.
птицы здесь не поют,
но слышен издалека
мой голос.

он звучит как тогда,
на дискотеке в дк "колос",
как тогда,
в панельных многоэтажках
вдали от дома.

человеку ведь нужно только его имя,
даже самое неказистое, непроизносимое,
даже самое растерянное, трепетное,
тревожное,

чтобы вишнями от дождя влажными,
чтобы тополями вечерне-белыми,
мы пробирались,
несовершенные и несильные,
чтобы произнести его,
чтобы произнести его.

 

язык земной

 
ты берешь чистотел и прикладываешь к ранке.
расстояния нет – это земные мерки.
луна, если снег, похожа на фарфоровую тарелку.

нам идти до метро через турникеты.
что бывает с медведем, который проспал лето?
что он видит во сне своем долгом-долгом?

все мы превращаемся в реку волгу,
все мы превращаемся в реку вычегду,
ежевики сок наши руки вычернит,
и останемся мы на станции тимирязевской.

электрический свет
защитит нас от войн и кризиса.
расстояния нет.
и в домах, побелённых известью,
белый шум листопада звучит как вальс.

челябинск за окном или маркс,
москва или ярославль –
человек перед человеком слаб,
человек человеку язык земной.

для этого бог всех не сотворил мной,
чтобы в дрожащем вагоне на кольцевой
как сизиф, прикасающийся к камню в который раз,
понимать: лишь любовь превращает нас в нас.
 

 

оставь мне мою веру

 
это все люди, продающие яблоки
из заброшенного советского сада.
это они научили меня быть вне времени,
а рядом.
словно сад жив,
и каждый социалистический понедельник
в мире, где нет воин и денег,
созданный из космических лодок
яблонями любуется робот.

это все люди,
покупающие на вырост обувь,
из-за них я верю в хорошее завтра,
в то, что их годовалые сыновья
однажды станут смелыми космонавтами,
в то, что их трепетные дочери
не превратятся в них
тихим январским вечером.

солнце, похожее на соцветия мать-и-махечи,
рассыпает свет на скатерти клетчатой.
господи, у меня отобрать нечего.
даже если все не так,
если мы лишь гомон звезд,
что ты в детстве вырезал из фанеры,
оставь мне мою веру.
 

 

корабль с алыми парусами

 
вечный ленин глядит на мои колени,
наступает две тысячи семнадцатая зима.
прорастает в глазницах его алый клевер.
снег выпадет на покрова.

так звенеть и падать,
звенеть и падать
завещали нам звезды всех революций.
вот приходит август, затем декабрь.
воду пьют ангелы с речных блюдец.

это ракушки мои, это мои песчинки,
что хранятся в киосках "союзпечати".
я все оставила: карандаши, точилки,
когда  шла к новой страны причастию.

я все оставила там, над миром.
все талончики на муку и сахар.
я все оставила. и тебя забыла.
смогла не плакать.

я привыкала к их медно-сизым
бульварам темным, бульварам теплым.
мы танцевали в метель и кризис,
дыханием грели стекла
универсамов.

мы, понимаешь, остались сами,
как космонавты из детской книжки.
словно доверили нам корабль с алыми парусами
и вышли.
 

 

где я

 
радуйся, это снег
твоё застилает платье.
прозрачный его свет
ложится на мир, и скатерть,
сотканная марком или матфеем,
похожая на ландышевые огни,
подскажет тебе, где я,
в небесном метро приник
к стене. эскалаторы черные
бегают вверх и вниз.
и возносится над платформами
твое неслышное "оглянись".
 

 

все, чему учили меня

 
если глаза мои слепота занавесит,
если руки мои станут ветвями сосен,
и, удерживать небо не в силах,
я упаду, как всяк человек...

если совьют птицы гнезда
там, где было мое сердце,
и колючие северные розы
прорастут там,
где было мое сердце...

если все, что останется на свете
от меня – молчание у калитки,
и падут все твои рати
как в траву в алый небесный рокот,
отыскивая меня –

не ищи.

это я ступаю неслышно в моря парчу,
это я тишиной вокзальной тебе кричу:
не ищи.
все, чему учили меня – молчать,
и глядеть, как падает переспелая алыча
на сухую землю,
и робеть, когда ты произносишь мое имя.
 

 

все мы вырастем однажды в младших сестер

 
все мы вырастем однажды в наших младших сестер,
станем белокурыми птицами с небесно-большими глазами.
убоимся гроз, обязанности начать разговор,
станем убегать по хлопковым ресницам снов
к маме.

все мы вырастем однажды в их тишину,
в их шуршание юбок из органзы и банты,
будем зажмуривать глаза, словно вокруг кино,
где целуются или показывают смерти.

все мы вырастем однажды в наших младших сестер,
придумывающих, как назвать сына:
лука, августин, максим, егор.

вечность мне не под силу.

если слышишь — то слушай,
моя любовь,
я пишу тебе так,
словно что-то значу,
словно этот вагон метро —
мой последний кров,
будто я — вечер
июньского дня
девяносто девятого года.
и каждый, кто пытался меня разгадать,
выбирал только неправильные коды.

 

 

песнь окраин

 
мы живем в поэзии владимирского химического завода,
челябинского компрессорного завода,
амурского кабельного завода.
мы в финляндских пыльных автобусах
летим по краю русского небосвода,
глядим, как бог, одетый не по погоде,
словно птенец, выпавший из гнезда,
идет, не спасенный никем,
и ноги его ранит терпкая резеда,

и хлеб прогорклый заканчивается,
а никто не даст,
и крова нет.

мы живем в поэзии оренбургского станкозавода,
липецкого цементного завода,
глотаем его снег.
по радио говорят:
"смерть", "свет".
по радио говорят:
"вот тьма".

эники-беники,
в этом безвоздушье
не оставляй меня, ма,

надолго.

вышивали ноги, руки,
как дошло до сердца – сломалась иголка.
и оно теперь такое некрасивое, стыдное.
хорошо не видно хоть,
хорошо не видно хоть.

там, за сотню световых лет,
за ржавенькими калитками,
мы играем в "лэма"
и таня плачет.

"не будь пойманной, давай сдачу" –
так кричат ей –
"не будь пойманной, давай сдачу".
заканчивается век.

мы живем в поэзии брянского машиностроительного завода,
новосибирского авиационного завода,
нас нет.

голоса только, голоса.
громче пой
о том, как на васильковые поля
опадает роса,
разливается рек бирюза.

не слышно, нас не слышно.
и гляди глазами своими
рязанскими
цвета переспелой вокзальной вишни,
как нас ищут
ангелы небесные все в цвету.

и найдут.

 

 

поэтому я узнала тебя

 
потому, что мы победили в "салочках",
потому, что мы победили в "казаках-разбойниках",
и в "море волнуется раз" и в "выше ножки от земли",
потому, что мы спрятались за шторой у подоконника
и нас до сих пор не нашли –
поэтому я узнала тебя.

у меня есть синее платье,
для того, чтобы прийти к тебе в теплый вечер,
для того, чтобы сесть на твои колени,
и никогда больше не умирать.

у меня есть все, что осталось из детства,
все, что не отобрала тихая память,
запах выброшенных в зиму простыней,
шум беспокойной реки и солнце,
такое, каким оно не бывает на севере,
превратившееся в красный кизил солнце,
выросшее в дерево
в моем сердце.

и мы не умрем.

потому, что мы станем кизиловым деревом,
которое вырастет в моем сердце,
потому, что мы станем зимой,
в которую матери наших отцов
выбросят свои белые простыни,
и они рассыпятся на песок атомов,
и они упадут ноябрьским снегом
на мое синее платье,
в котором я спешила к тебе
до всего этого бисера времени,
до всего.
 

 

чтобы в автобусе мы смогли молчать

 
вот они слушают радио, от окон отворотясь.
и в автобусе как в утробе рядом мы,
по радио говорят про донбасс.
и не становится никакой музыки,
никаких разговоров. лишь тишина.
вот сидит в китайских пуховиках
и блузках здесь
моя страна.

до революции сто лет в прошлое,
и не дождёмся мы до темна.
нас смастерили из ало-дикого
огромного полотна.
нас выносили дрожащим знаменем
на всех парадах, на площадях.
ах, что нам делать, сурова маменька?
мы так озябли в твоих крылах!

и наш автобус ревет как раненный,
он едет в спальный микрорайон.
там пахнет яблоками и бараниной,
и на балконах висит белье.

там пахнет детством,
там пахнет старостью,
и целлофановые летят грачи
по зернышкам скармливать нам
ненастоящие радости,
чтобы в автобусе мы смогли молчать.
 

 

неподвижный марш

 
что нам в городе нашем прозрачно-сизом?
здесь старушки глядят цветасто,
словно в две тысячи восьмом не наступал кризис,
словно в девяносто первом не взорвалось
социалистическое счастье,
будто в сентябре не сломала тебя любовь земная,
не такой здесь запоминают.

они помнят только как у калитки
ты кричала, юбкой вытирала разбитые в кровь коленки,
слива переспелая опадала фиолетовыми планетами,
длилось-длилось и не кончалось лето.

мы связали все веревочки, прочитали книги,
засушили листья, насмотрелись так друг на друга,
а потом как травы выросли, как тысячелистник,
напоенный теплым ветром юга.

стали терпкими, робкошагими, неподвижными,
мотыльково-испуганными.
и руками мир холодными, влажными
развязал веревочки, а вязали туго так...

а вязали туго так, а вязали накрепко,
– нате вам!
мертвым да равнодушненьким.
мы пройдемся по вашим улицам,
и разрушим все.
 

 

это морис метерлинк с тобой говорит

 
это морис метерлинк с тобой говорит
из девяносто девятого тихо-тихо.
это он выпускает
водолазовых синих птиц
как из клетки вепрей.

и летят они, убаюканные туманом,
тревожные поют гимны.
мимо подъемных кранов,
многоэтажек, мимо
бензоколонок ветхих,
окон, в которых ветви
яблоней сизокрылых.
яркое солнце свило
гнезда в твоих ресницах.

если и повторится
что-то одно на свете –
пусть это будет марта
русский расхристанный ветер,
русское бесприютное небо,
пусть прорастают вербы
через его утробу,
чтобы в блестящих звездах,
что мы приколем к платьям,
в звездах, где все распято,
пятиконечных, алых,
на площади трех вокзалов
мы отыскались.

отче!
вот наш прозрачный вечер
в челябинске и нижневартовске,
вот наши мамы в фартуках,
братья в свинцовых сюртуках.
вот прорастает мох
на памятниках вождей наших.
что же это за ноша
не легче твоих небес?

наряды для наших невест
сшиты из лозунгов революций.
"мы – не рабы, рабы – не мы" –
несется по нашим улицам,
проступает на окнах как на иконах.

в снег превращается ленин,
в снег превращается ельцин.

и как колечки на пальцах
врастает в нас наша страна.
мы здесь совсем одни,
с призраками полупустых фабрик.
в их железобетонных ребрах
колотятся механические сердца.

мы сыновья и дочери наших отцов,
застывших на фотографиях августа
девяносто первого.

белыми-белыми
синие стали птицы.

 

 

гипертекст

 
между нами как будто
в телефонные будки
вдруг ворвавшийся ветер.
между нами как будто
нет гипертекста, нет смерти.
я спою тебе, верь мне,
я спою тебе, как
любил стенька царевну,
и из глаз ее древних
проросло все живое,
что в тебе и в россии,
что во мне и в россии.

я спою тебе, как мы
от енисея до камы
возвращались по каплям
в свою землю
чужими,
и по взглядам,
прожилкам
узнавали друг друга.
как не стали мы руфью,
как не стали юдифью,
сохранили наш дикий
язык.

между нами как будто
не весеннее утро,
а растерянный шаг
из под век,
из под век,
что языческий мертвый бог
открывает как ставни.

я спою тебе. спой мне
как в пшеничное поле
опадем все мы в полдень
двадцать первого века.

лепестками бараков
розы севера вздрогнут:
"мертвые сраму не имут".
тишина,
тишина.

яблоне под окном
снится застывшая
в переходе метро
страна.

кораблями сильными господь
на небесных нас смастерил верфях.
между нами как будто
нет гипертекста, нет смерти.
 

 

древний дух

 
это мой век превратил тебя в тихого хмурого зверя,
это мой бог приезжал к тебе на автобусе,
во дворе кружился на карусели,
как древний дух,
теперь уходящий отселе.
от тебя уходящий, или

маргариту схоронивший в речном иле,
суламифь схоронивший в чужом теле.

так дрожит у меня внутри алый
флаг! от урала и до карелии
я не слышу тебя.
как услышать тебя?

верстовые столбы  –
это мы без любви
на окраинах наших селений.

это мой бог послал псов зализывать твои раны,
отмывал плечи твои от тины,
когда все в стране превратились в статуи атлантиды,
превратились в нас, неизбежных, как мартовские иды.

как увидеть тебя мне, как мне тебя увидеть?
вот мы выйдем из дому, как из небытия выйдем,
и наступят, что ночь, люди,
будто вечность наступят они.

это ты меня сохранил
в хрупком человеческом подсознании,
спрятал, как прячут воспоминания.
это я для тебя в девяносто седьмом пела
что-то про белый-белый
снег,
что про синей-синей иней.

и если в какой-нибудь из вселенных
мы только изображения в видеомагнитофоне,
на хрупкой ленте рассыпающейся кассеты  –
договоримся и будем помнить,
что скрип ее  –  это только ветер,
что смерть ее  –  это только ветер,
что белый шум ее  –  это только вата,
и мы падаем в небо с лёту.
открывай клетку,
открывай клетку –
выпускай птицу.
 

 

постреволюция

 
это мы дочери латышских стрелков  —
цепных псов
большевистских пожаров,
это мы сыновья красных комиссаров,
кричавших "к стене! к стене!",
мы дети тех, кто с обрыва
летел в ядовитый снег
революции.

захлебнуться так,
захлебнуться так
легко,
когда каин
поит тебя молоком,
обжигающе-бордовым,
смородиново-сумерковым
молоком.

это мы дети пролетарских богинь,
вышедших на балкон
зимнего, как на пьедестал,
это для нас их голос дурной звучал,
когда ты, господь, колыбель качал.

это нас наряжали они сквозь время
в саван, сотканный из смерти системы.
это они, когда взрывали церквей маковки,
притворялись, что плакали.

как мне жить на твой земле,
когда в жилах моих течет машинное масло скверны,
неистребимое желание каждого последнего сделать первым?
не по завету твоему, господи,
а просто так, просто так.

праотцы наши  —
зиновьев, каменев, дзержинский, ягода
керенский, чичерин, луначарский
говорят нам, что нет повода
от них отличаться.

нас и так путают
ангелы революции
в газовом свете дня.

спаси меня, боже мой, от меня,
душу живую как наказание я терплю,
мне не вытравить из себя этот темный рай.
когда кричат мне "люблю! люблю!" —
я слышу только "стреляй! стреляй!"
 

 

о чем говорят в церкви питера пэна

 
знай, мой мальчик, что ты исчезнешь
не от арбузной косточки,
которая расцветет у тебя внутри,
не оттого, что долго-долго смотрел на зарю,
не оттого, что родинка на плече
превратится в чудовище,
и сгоряча
расставит своих воинов по организму.

тебя никогда ядерной волной не накроет
новый карибский кризис,
третья мировая,
не украдет человек из машины поливальной.

ты растаешь не потому,
что шар земной прекратит вертеться,
за тобой и мной
спешит смерть,
выбрасывающая из детства,
как из поезда на ходу.

и мы будем стоять в поле,
и никто больше не придет.
вороны умолкнут, иван-чай отцветет,
ты позабудешь данное тебе имя.
и побежит, побежит время.

но, аллилуйя,
вот тебе настоящие поцелуи,
вот запах света,
который дядя витя хранил в сторожке.
выживи осторожно.

 

 

изотрется в звездную пыль обувь

 

так выбрасывают тетрадные листья в тишину,
так нанизывают бусины рябины на нить.
в школе говорили – если ты будешь уметь шить,
в школе говорили – если ты будешь уметь петь –
все в порядке, ты принадлежишь миру.

мама в оранжевом платье варенье варит,
косточки из вишни
однажды вырастут в деревья,
которые старше,
которые будут старше
нас всех.

так двухтысячный застает врасплох,
так срывает он маки улыбок.

изотрется в звездную пыль обувь,
и разбитые до сладкой крови колени
заживут, как только наступит миллениум,
засияют тонкой кожей,
подвластной времени,
но белесой,
для поцелуев сотканной.

за твоими на солнечной стороне окнами
теперь спорят о равнодушии и политике,
резко пахнет керосином и коммуналкой.
все во мне забери, вымети, словно снег во двор,
ничего не жалко.

станет мир наш от октября фиалковым,
станет мир наш как маленький город в глухой сибири.
и рисунки наши забелят,
оттого, что мы себя позабыли

на параде, в пятом ряду, с пышными бантами,
алыми лентами,
вечерами летними,
прижатыми к ранам ватками.
так виноваты мы,
так виноваты мы!

 

крестьянские дочери

 
марфа ильинична кричит на всю ивановскую:
– что они подсунули мне тут?
какой-то неживой материи лоскут,
какую-то солнечную труху,
выведите меня, выведите меня отсюда,
я так не могу!

марфа ильинична выходит во двор
и глазами, напоенными тайгой,
обожженными северными сияниями,
смотрит, как несут солдат раненных
в больничное молоко.

– я ведь говорила ему –
не езжай за оку,
там чужие все, бог с тобой,
мальчик мой! горячо-то как,
клокочет внутри, словно бы за мной
приходили они все по очереди.
не для смерти вырастают крестьянские дочери,
не для жизни тянутся они в небеса осинами,
а затем, чтоб днями короткими, зимними
как мария неузнанного царя земных царей
в клетках остановок оплакивать сыновей.
 

 

драконы

 
иногда мне кажется, будто я умру,
так и не прикоснувшись к твоим ладоням,
так и останусь стоять здесь,
как вишни, облетающие на ветру,
как крик, заключенный в гудках телефонных,
потерянный в микросхемах,
но настойчивый, неотступный.

каждый достигший системы
обязан сказать, что не существует системы,
что важно одно:
любой из нас дорогой ценой куплен.

и эта цена заплачена за разбитые в кровь коленки,
мамин ромашковый чай или чай мятный,
за то, как уходит отец в дальние-дальние земли
в рубашке мятой,
за то, как летишь на тарзанке в речку,
и летний воздух
обжигает лицо,
будто ты живой самолёт и вокруг солнце.

иногда мне кажется, что ты стоишь возле,
что ты чувствуешь то же,
говоришь то же.

маленькие дети, вышедшие на балконы,
чтобы тайком покурить или посмотреть на звёзды,
унесены разноцветными драконами
во время, которое наступает после.
после последнего салюта миллениума,
на плывущем по млечному пути острове,
на плечах у некрасивого памятника ленину
в парке имени 40-летия октябрьской революции.

шов за швом шла по твоему следу
небесная портниха, залатывающая наши раны,
она не успела к обеду,
но так нормально,
здесь все в телах на вырост,
с сердцем,
вываливающимся из груди рваной.
 

 

если не существует космоса и любви

 
если космоса не существует  — значит
любая попытка человека прильнуть к звёздам,
любая попытка постоять возле
супермаркета на обратной стороне луны  —
есть только желание умножить один
на какое-нибудь число,
есть только желание уронить
сердце своё в кипящее молоко
сердца чужого.

если не существует любви  — значит
любое стремление человека
прикоснуться ко всему, что за пределами его тела  —
есть только крик истошный, оголтелый  —
"поехали!
я хочу оставить здесь себя ветхого,
я хочу не существовать
в чертогах планеты,
пахнущей солдатскими шинелями и апельсинами,
меня сделали слишком смертным, не сильным, я
не принадлежу себе, я
как гуманоид, позабытый в жердёловом
саду своим создателем.
я должен отыскать его обязательно.

оглянись  — мир вокруг  —
постъядерный белый шум
с беспокойными дикими дронами  —
ни один не тронь меня!"

если не существует космоса и любви,
раввин,
значит ли это, что я себя умертвил?

 

 

вечер синий

 
быть вдалеке от тебя — значит
признавать нелепость мира,
его огромность.
каждый человек — это только вечер,
спрятанный в оболочку тела,
заключающий в себе пропасть
звезд.

все мы связаны неразрывно,
большой тихий бог
разбросал нас
горькими семенами трав.
и если я молчу — за меня говорят ливни,
за меня говорит каждая из дорог,
любая из переправ.

я не знаю, как устроено все на свете.
вот плывут корабли и видят перед собой огни.
парус черный меняют на парус светлый —
так ночь становится днем.

но я знаю, что человек бессилен
перед необъятной бушующей вышиной
другого человека.
так вечер синий
однажды накрывает весь шар земной.

 

адмирал хонг хи

 
адмирал хонг хи заболел душой,
хоть не в моде нынче душа и парча.
его земли, будто бы саранча,
выела тяжелая непроглядная тишина.
а казалось — вот она,
огромная, словно степь зимой, страна,
и глядишь на нее сквозь зрачки ветров —
каменный исполин, воронья черная бровь...

но галдят голосами вдовьими что-то про хлеб и бога,
только расслышать не позволяет погода,
и слова летят их из тюрем и подворотен,
навязчивы, как инструкция на обороте.

адмирал хонг хи — потомок прежних
известных нам адмиралов,
выстроивших великую стену,
которая и кирпичика не теряла,
стену между правителем и его народом.

ведь для кругов на воде требуются воды,
для землетрясения требуется земля.
хонг хи, если ты исчезнешь,
кого презирать нам, кроме тебя?

адмирал хонг хи заболел душой.
хоть казалось — воробушек,
ну какая же там душа?
только снится ему
как под вязьмой, как под ольшой
поезд десятичасовой

увозит богородицу и младенца.

адмирал хонг хи разжимает ладонь,
и оттуда, как гусеницы из листьев,
вываливается сердце.

— адмирал хонг хи, там, в снегах, у темной оки,
на станции курит "приму" степан лукич,
творит ангелов из огарков свеч.
он и сам, как снег, побелел от времени,
почернел от сажи.
он не выпустит десятичасовой,
он костьми ляжет.
потому, что это божья земля,
божья земля и наша.

и душа у тебя болит оттого,
что это мы смастерили для тебя душу.

уходи, хонг хи, под цветущей грушей,
под цветущей вербой
больше не распнешь ты ни одну деревню,
не развеешь по миру
голоса сынов наших.
нам не страшно!